"Жизни здесь тесно", — такая мысль приходит в голову, когда читаешь повести и рассказы Георгия Гулиа. Он, похоже, намеренно подчеркивает вторичность словесного искусства в сравнении с окружающим, подбирая самые простые и неброские слова там, где иной рассыпался бы в метафорах и эпитетах. Нет, эстетика здесь есть. Но она особого сорта – эстетика простоты.
Ждешь роскошных описаний природы (разве в Абхазии любая палочка, небрежно воткнутая в землю, не дает побеги?), изящной художественной вязи, а натыкаешься практически на разговорную интонацию. Гулиа не пишет, он в прямом смысле этого слова рассказывает. Стихия устной речи с ее сбивчивостью, импровизационностью, отсутствием стеснения преобладает у него над литературной изощренностью. И этот неприрученный поток завораживает своей непредсказуемостью, свободой, размахом, неожиданностью переходов
Это свойство прекрасно подмечено в одном из автобиографических рассказов Гулиа "Печем куличи": "Рассказы касались широкого круга вопросов: а) космогонии, б) неверности некой Клавдии, в) жадности мясника Дауда; г) лунного затмения, д) происхождения черепахи (оказывается это ожившая жареная курица, покрытая тарелкой), е) землетрясения в горах, ж) конца света, з) появления на свет божий теленка о двух головах и так далее и тому подобное…".
Гулиа меньше всего хотел скоблить и подправлять действительность. "Простая речь больше удовлетворяет в чистом виде, нежели будучи подскобленной и подправленной другими", – считал он. Поэтому художественный вымысел отступает у него на второй план. Зачем сочинять? У жизни фантазия намного богаче.
Поначалу такой подход ошарашивает, и мысленно тянешься к расхожей фразе о скупости языка советской прозы, загнанной в прокрустово ложе социалистического реализма.
Но дело здесь в другом — в принципиальном нежелании Гулиа прибегать к литературным виньеткам. Жизнь прекрасна. Разве может искусство что-то к ней прибавить? Заострить, подчеркнуть, расставить акценты – наверное, да. Но разве превзойдешь самого искусного из художников?
"Он пишет то, что видит. Он не желает приукрашивать. Это же его правило. Правило всей жизни" — слова одного из персонажей книги Гулиа о Рембрандте вполне могут быть применены к самому писателю.
Общее впечатление от прозы Гулиа – меньше всего он хотел быть штатным фантазером, выдающим на-гора одну художественную выдумку за другой. Литературное дело, которому он посвятил свою жизнь, не было для него чистым ремеслом. Гулиа не отделял жизнь от литературы и сказал об этом в "Сказании об Омаре Хайаме" более чем определенно: "Когда мудрые люди говорят слово "поэзия", значит, имеют в виду саму жизнь, то есть жизнь, продолжающуюся в поэзии, один из рукавов реки жизни".
При этом Гулиа не хотел быть "больше чем поэтом", как любят в последнее время говорить. Завет не замыкаться на литературе он получил от своего отца, Дмитрия Гулиа, и пронес его через всю жизнь.
"Не может талант развиваться на чисто литературной или окололитературной почве, где значительно суживаются и опыт, и знание жизни", – считал писатель. Сейчас, когда российская литература оторвалась от действительности, запуталась в выдумках и фантазиях, эта мысль особенно актуальна.
Больше всего Гулиа хотел быть "человеком дела", но не в нынешнем узком прагматическом понимании этого слова, а в более широком, связанном с просветительской миссией.
Поэтому книги Гулиа в наш век, со скепсисом взирающий на всякую попытку сеять разумное, доброе, вечное, выглядят вызывающе. Дидактичные повести и рассказы, многие из которых содержат прямое обращение к сознанию и совести читателя. Историческая романистика, написанная, с одной стороны, опять-таки в развитие идей своего отца Дмитрия Гулиа, с целью поиска ответов на волнующие моральные вопросы современности, с другой стороны, стремящаяся закрепить ощущение сопричастности к мировой истории.
"Жить в Абхазии и не интересоваться историей и археологией почти невозможно. На каждом шагу свидетели прошлого, причем далекого", – говорил он. Где-то здесь неподалеку скала, к которой был прикован Прометей, и базилика, и римские ванны.
"Жизнь и смерть Михаила Лермонтова" – еще одна необычная книга, которая привлекает внимание не введенными в лермонтоведение новыми фактами и сведениями, а взволнованным, почти отеческим вглядыванием в судьбу молодого поэта. Она — своего рода наставление всем начинающим свой путь в литературе, где судьба Лермонтова — пример открытий и опасностей, поджидающих их.
Но, конечно же, возвышается над всем, что написал Гулиа, замечательный роман о Хайяме – цветник его собственных размышлений о жизни, любви, поэзии, науке и религии. Поэтому в книге, посвященной великому поэту, нетрудно углядеть представление о месте художника в жизни и в искусстве, которое разделяет сам Гулиа:
"Омар Хайям глухо, негромко полупропел рубаи о неверности красавиц… А потом еще о тайнах мироздания… И еще о том, что не верит в кредит и требует от бога наличными здесь, на земле. И наконец, о том, что не желает славы, что она для истинного меджнуна, влюбленного в жизнь и красавиц, подобна барабанному бою над ухом…
— Кто ты?— спросил его рябой.
— Случайный гость, — ответил Омар Хайям".
Но если скромность – достоинство автора, то вспоминать таких "случайных гостей", взывавших к добру и нашей способности ценить красоту окружающего мира, хотя бы в дни памятных дат – добродетель читателя.